В час дня мы устраивали перерыв на завтрак. Хотя поблизости было два-три отличных кафе, было куда проще, приятнее и дешевле есть в лаборатории. Мы объединяли свои денежные ресурсы, и Джин каждый день по дороге с вокзала заходила на рынок и покупала всякую снедь. Подержав три минуты руки в растворе сулемы – мера предосторожности, на которой я совершенно категорически настаивал, – мы усаживались на подоконник и, покачивая на коленях тарелку, наслаждались завтраком на свежем воздухе. В пасмурные и холодные дни мы ели суп, подогретый на бунзеновской горелке. Но обычно наша трапеза состояла из свежих лепешек, нескольких кусочков колбасы и дэнлопского сыра, а затем – яблоки или кулечек вишен на десерт. Во дворе, куда выходило наше окно, жил черный дрозд, который регулярно каждый день являлся к нам полакомиться. Увидев, что мы едим вишни, он садился к Джин на руку и в предвкушении пиршества заливался радостной трелью.

На седьмой день нашей совместной работы, когда мы молча трудились, я услышал чьи-то шаги и обернулся. На пороге стоял профессор Чэллис; сгорбленный, в наглухо застегнутом выцветшем сюртуке, он теребил свои седые усы и, прищурившись, смотрел на нас.

– Я решил заглянуть к вам, Роберт, – сказал он, – посмотреть, как у вас идут дела.

Я тотчас вскочил и представил его Джин; он по-старинному, церемонно поклонился ей. Я видел, что он удивлен и, хотя слишком хорошо воспитан, чтобы это выказать, сгорает от любопытства, не зная, как отнестись к такому содружеству. Однако вскоре я понял, что Джин понравилась ему, ибо он с улыбкой подмигнул мне:

– В научной работе иметь толкового помощника, Роберт, – это уже наполовину выиграть сражение.

Он усмехнулся, словно сказал удачную шутку, затем принялся бродить по комнате, осторожно взбалтывал культуры, рассматривал предметные стекла, заглядывал в наши записи – и все это молча, но со спокойным одобрением, волновавшим нас куда больше любых слов.

Проведя доскональнейшее обследование наших трудов, он повернулся и поглядел на нас.

– Я добуду вам еще и другие пробы, из разных районов… с континента… там меня все еще немного ценят. – Он умолк и протянул нам руки: – Работайте, работайте дальше. Не обращайте внимания на такое ископаемое, как я. Дерзайте!

Но что значили эти слова по сравнению с тем живым огоньком, который теперь сверкал в его глазах.

С тех пор он постоянно навещал нас – частенько заходил во время завтрака и приносил не только обещанные пробы, но не раз что-нибудь вкусное. Усевшись на стул, он ставил палку между колен и, опершись трясущимися руками на ее костяную рукоятку, смотрел из-под косматых бровей, как мы уписываем мясной пирог или страсбургский паштет, – глаза его при этом весело поблескивали. Он все больше привязывался к Джин и относился к ней с поистине рыцарским вниманием и учтивостью, что не мешало ему, однако, порой добродушно, совсем по-мальчишески, подтрунивать над ней. Он никогда не завтракал с нами, но, если Джин варила кофе, соглашался выпить чашечку и, испросив ее разрешения с той особой любезностью, с какою он по отношению к ней держался, не спеша потягивал ароматный напиток, покуривая небольшую сигару, что он изредка себе позволял. Следя за голубыми спиралями дыма, расплывавшимися вверху, он рассказывал нам о своей молодости, о жизни в Париже, где он учился и занимался научной работой в Сорбонне под руководством знаменитого Дюкло.

– У меня не было тогда денег, – с усмешкой заметил он, рассказав нам, как однажды провел воскресенье в Барбизоне. – Нет у меня их и теперь. Но я всегда был счастлив от того, что посвятил себя делу, равного которому нет в целом мире.

Когда он ушел. Джин глубоко вздохнула. Глаза ее сияли.

– Какой он милый, Роберт! Большой человек… Мне он так нравится.

– Если я могу быть тут судьей, по-моему, вы ему тоже нравитесь. – Я криво улыбнулся. – Но как бы отнеслись к нему ваши родители?

Она потупилась.

– Давайте работать.

К этому времени из многочисленных молочных проб мы получили в чистом виде грамм-отрицательный организм, в котором я признал бациллу, открытую датским ученым Бангом и названную его именем, – он доказал, что она является причиной жестокой болезни, поражающей рогатый скот и широко распространенной во всем мире. Значит, эта же бацилла вызвала эпидемию среди коров в нашей местности. На основании сделанных мною вычислений мы установили, что около тридцати пяти процентов рогатого скота, не считая овец, коз и прочих домашних животных, являются носителями этого микроба, который мы вывели в больших количествах в специальной бульонной среде.

Мы получили также в чистом виде Брюсовского возбудителя мальтийской лихорадки из тех проб, которые во время моего пребывания в Далнейрской больнице я, естественно, брал у больных, пострадавших от эпидемии так называемой инфлюэнцы; нам во многих случаях удалось также получить его из проб крови, недавно взятых у разных людей и принесенных нам профессором Чэллисом. Таким образом, мы имели теперь возможность сравнить эти два организма – тот, что был найден у животных, и тот, что был найден у человека, – проанализировать их различные реакции и выяснить, нет ли между ними сходства.

Опыты, которые мы проводили, были чрезвычайно сложны, и сначала трудно было даже оценить их значение. Но, по мере того как один положительный результат подтверждался другим, у нас возникло предположение – основанное сначала на догадке, а потом подкрепленное солидными доказательствами, – которое поистине ошеломило нас. Поняв, какой из этого напрашивается вывод, мы недоверчиво уставились друг на друга.

– Не может быть, – медленно сказал я. – Это просто невозможно.

– Нет, может быть, – вполне логично возразила Джин. – И вполне возможно.

Я обеими руками сжал голову – на этот раз меня раздражала ее спокойная прямолинейность. Доктор Мейзерс допоздна задержал меня накануне – вообще он стал возлагать на меня все больше обязанностей, – и это двойное напряжение начинало сказываться на мне.

– Ради бога, – взмолился я, – только не будем ничего предрекать заранее. Нам еще предстоит работать не одну неделю, прежде чем мы подойдем к последнему опыту с антигеном.

Но доказательства продолжали накапливаться, и через три месяца, по мере того как мы приближались к решающему опыту, глубокое, все возрастающее волнение охватило нас. Нервы у нас были напряжены до крайности, а надо ждать несколько часов, чтобы завершился процесс агглютинации, и, поскольку вовсе не обязательно было сидеть в лаборатории, мы на часок-другой уезжали за город, куда-нибудь в окрестности Уинтона.

Никакого мотоцикла у нас, конечно, не было, так как даже Люк не подозревал о том, что мы работаем вместе, но к нашим услугам был трамвай, который за двадцать минут доставлял нас в наше излюбленное местечко, на Лонгкрэг-хилл – поросшую лесом гору, которую еще не успели застроить и откуда открывался вид на реку. Здесь мы садились на мшистый камень и смотрели, как паромы и крошечные пароходики с большущим гребным колесом курсируют вверх и вниз по широкой реке, а далеко внизу, у нас под ногами, раскинулся город, затянутый золотистой дымкой, – лишь блеск купола или тонкого шпиля обнаруживал его. Говорили мы главным образом о встававших перед нами проблемах и с волнением и надеждой обсуждали возможность успеха. Иной раз, утомленный и словно завороженный очарованием минуты, я ложился на спину, закрывал глаза и, как истый провинциал, начинал мечтать: я мечтал вслух о Сорбонне, которую так живо обрисовал нам Чэллис, мечтал о жизни во имя чистой науки, о беспрепятственной возможности исследовать и дерзать.

Верный своему обещанию, которое мне нелегко было выполнять, я ни разу не заговорил с Джин о любви. Понимая ее сомнения и то, что ей пришлось ради меня заглушить в себе голос совести, я решил доказать ей, как необоснованны ее подозрения, – доказать, что она может всецело довериться мне. Только так я мог оправдать себя в ее глазах и в своих собственных.

Когда наступил решающий день, мы поставили последнюю партию пробирок для агглютинации и ушли. Это был четверг, последний день июня, и погода выдалась чудеснейшая; мы чуть ли не боялись того, что ждало нас по возвращении, и не спешили уезжать с горы. Пока мы там сидели, маленький пароходик далеко внизу отправился в свой вечерний рейс к островам в устье реки, на палубе его можно было различить крошечные фигурки немцев-оркестрантов. Они играли вальс Штрауса. Пароходик с трепещущими на ветру флагами, вспенивая воду гребным колесом, весело проплыл вниз по реке и исчез из виду. Однако до нас еще долго доносились звуки мелодии, еле уловимые, но такие сладостные и нежные, как ласка. Блаженный миг! Я не смел взглянуть на мою спутницу, но внезапно со всею ясностью почувствовал, что треволнения этих дней, когда мы работали бок о бок, почти помимо моей воли углубили и закрепили наши отношения. И я понял, что она вошла в мою жизнь как неотъемлемая ее частица.